Вопреки расхожему мнению, режимы на постсоветском пространстве, признаваемые за демократические, вроде Грузии и Украины, не являют собой противоположность режимам авторитарным. Дело не в том, что их демократия так же далека от либерального идеала, как далеки авторитаризмы от настоящих анти-либеральных диктатур, а в том, что у тех и других одни и те же корни.
Разберемся в них.
Для начала необходимо подчеркнуть, что со смерти Сталина, основной фактор легитимации власти – фабула неписанного общественного контракта – прямо отражал взятые государством обязательства по предоставлению населению базовых услуг. На комплексе из замороженных цен на продукты «первой необходимости» (практически единственно доступных), субсидируемых коммунальных услуг, бесплатной медицины и образования, и всевозможных льгот ветеранам, пенсионерам и многодетным семьям выросла советская действительность, которую иначе, как ржавым социализмом для бедных назвать нельзя. Однако, какой бы убогой эта действительность не являлась, подавляющее большинство не просто смирилось с ней, но видело обоснование всех революционных катаклизмов, что сопровождали становление партийного государства первую половину его существования. Это и были те самые «завоевания революции», непреложные истины, перед которыми склоняли головы кремлевские вожди.
Моральная экономика советского обывателя, свыкшегося с убогостью, но чувствующего опору под ногами, удерживала власть от реформ и авантюр. Любое нарушение сопровождалось массовыми выступлениями и беспорядками, подобные тем, что имели место в Новочеркасске. Этот локальный кризис привел, в конечном итоге, к смене Хрущева брежневскими геронтократами, попытавшимся на чистой инерции уверенности в завтрашнем дне «въехать в вечность». В своем стремлении «перестроить» систему и переложить часть ответственности за население с государственных плеч на отдельно взятые предприятия, Горбачев поставил на кон существование всего советского проекта – и проиграл вчистую. Мобилизации на экологической, а затем национальной почве были, по сути, ответом людей, не допускавших возможность отмены прописанных в программе ржавого социализма базовых обязанностей. Так, проголосовав поголовно за суверенитеты осенью в 1991 году, население республик выразило не только кризис веры в советское государство, но и выписало кредит доверия новым формациям при условии сохранения, пусть и видоизменённого, но в общем узнаваемого советского общественного контракта.
Начало девяностых годов быстро развеяло эти надежды. Введение частной собственности обернулось не появлением «крепкого среднего класса», а разделом социалистического имущества внутри относительно небольшой прослойки вышедших из номенклатурной свиты олигархов. Можно сказать, что доселе безликая госсобственность стала собственностью персонализированной. В этой персонализации отразились два взаимосвязанных процесса. Во-первых, изъятие собственности из государственных кадастровых списков сопровождалось демонтажем институтов; государство теряло в весе, таяло на глазах, превращаясь в форму без содержания. Одновременно исчезала и форма, поскольку, лишенное средств и механизмов взаимодействия с населением, постсоветское государство казалось «хуже, чем бесполезным» в глазах жителей, внутренне продолжающих судить о новой реальности категориями советской моральной экономики. Сама по себе, деинститициализация не была фатальной, но, в паре с делегитимизацией, расчищала поле для безвластия, грозившего новой «войной всех против всех».
Для разделивших между собой госсобственность такой исход был опасен. Итоги приватизации требовали оформления и признания, и только государство – и при этом, воспринимаемое массами в качестве последней инстанции во всенародной тяжбе – могло предоставить и то, и другое, т.е. законно закрепить награбленное за грабителями. В результате, именно последние, еще недавно рьяно пилившие социалистические активы, принялись за реанимацию государства, его общей формы и ключевых институтов.
В этом процессе руководствоваться можно было лишь одним правилом – все тем же идеалом ржавого социализма. Население продолжало и продолжает верить, что raison d’etre власти заключается в том, чтобы поддерживать его на плаву. Обыватель в общем не внемлет речам о свободах и возможностях, тем более что они на деле оказались лишь миражами, абстракциями. Как и в застойные годы, ему куда важнее чувствовать уверенность в том, что государство, ввергнув его в нищету, там его одного не оставит.
Попав в частные руки, собственность отделилась от государства. Необходимость воссоздания элементов ржавого социализма означала, с одной стороны, что именно частным лицам, находящимся у власти, приходилось делиться присвоенной собственностью с населением. С другой же стороны, этот же императив защищал их собственность от дальнейшей фрагментации, поскольку такая тенденция превращала бы олигарха во власти в чистое «частное лицо», неспособное более исполнять «государственные» обязанности – т.е., предоставлять, как султаны и феодалы прошлого, базовые услуги податному населению. Наоборот, рост затрат, связанных с ожиданиями населения, мог стать доводом к консолидации имущества. Другими словами, если видеть в населении сырец, перерабатываемый в послушание или хотя бы в пассивность, то нет ничего удивительного, что благодаря эффекту масштаба власть олигополии местами эволюционировала во власть с монопольными очертаниями.
Таким образом, взаимодействие советской моральной экономики (определяющей поведение масс) с частной собственностью (неприкосновенной лишь в отношении элит) создало условия для возникновения режимов либо олигархического, либо авторитарного порядка. Как показывают провалившиеся попытки проведения экономической либерализации, и те, и другие весьма ограниченны в своем оперативном пространстве. Как и в советские времена, за ржавым социализмом закреплен сакральный статус, дающий власти весь ее символический капитал. Учитывая к тому же, что ситуация эта сносна для нищей провинции и выгодна столичным начальникам, переход к настоящим демократическим формам управления социальными ресурсами кажется невозможным – что, в свою очередь, указывает на необходимость переходящего границы логики и эмпирики нового потрясения.
Поддержите журналистику, которой доверяют.