В середине июня центр современной культуры «Целинный» презентовал перевод на казахский язык книги «Деколониальность бытия, знания и ощущения» Мадины Тлостановой − исследовательницы деколониальности, профессорки университета Линчёпинга (Швеция). Кураторка Камила Нарышева, продолжая их ранний разговор о деколониальности в мире, обсудила с ней то, как война в Украине находит свое отражение в деколониальной теории, почему ее положения захватывают деструктивные политические силы и как необходимо изменить позиции русского языка в Центральной Азии в нынешней ситуации.
Недавно вышел перевод вашей книги «Деколониальность бытия, знания и ощущения» на казахский. Насколько я знаю, это первый перевод на национальные языки постсоветских стран. У нас сейчас довольно остро стоит вопрос языка, особенно после начала войны в Украине. Увеличилось число людей, полностью перешедших на казахский язык. В связи с этим я много размышляю об участи русского языка на постсоветском пространстве и в Центральной Азии. Язык − это в любом случае инструмент угнетения. Но может ли он быть переприсвоен, и как это может произойти?
Это очень интересный вопрос. Я помню, что еще в конце советского периода в Балтийских странах уже было схожее негативное отношение к русскому, и это совершенно нормальная реакция. Вместе с тем я думаю, что это реакция излишне эмоциональная, хотя я и сама с февраля 2022 года почти ничего не говорила и не писала по-русски. Только здесь с вами использую русский, потому что так нам просто проще общаться. Но и у меня тоже очень болезненное отношение к выбору языка.
Кроме того, поскольку я давно занимаюсь постколониальной литературой − а она как раз написана на английском, французском и испанском языках − я вижу, что эти языки успешно присваиваются. Они меняются, происходит так называемая креолизация языка (смешению с национальными языками − .В). И в итоге получается другой язык. Причем не диалект, а самостоятельный язык. В Центральной Азии это явление наблюдалось в течение всего советского периода. Шел процесс транскультурации, «перекрестного опыления» по определению Салмана Рушди. Я прислушиваюсь к тому, как говорят люди здесь, и этот язык очень отличается от русского в других местах. Он отличается в том, как создаются уменьшительно-ласкательные слова, и в том, как используются казахские корни слов с русскими окончаниями и наоборот. Возникает другая интонация, музыка речи. Это уже и есть присвоение.
Кроме того, я думаю, что уже возникает музыкальная, литературная, поэтическая традиция, которая является постколониальной по сути. То есть используется русский язык, но с его помощью выражаются взгляды антиколониального противостояния. Так было и с английской постколониальной литературой. Она же вся написана на английском языке, но при этом ставит под сомнение властную иерархию. Яркий пример - Салман Рушди (британский писатель индийского происхождения, лауреат Букеровской премии − .В). Я думаю, что такая литература уже возникает в Центральной Азии.
Поэтому стоять на том, что нужно отказаться от русского и говорить только на своем языке, может быть, не совсем верно, в каких-то ситуациях важно общение с другими людьми. И для этого какой-то язык-посредник все же нужно иметь. Мы не знаем, будет ли это английский и все вдруг начнут говорить на нем, или это в какой-то мере будет русский, потому что существует многолетняя традиция, позволяющая нам его использовать. Мы можем его переприсвоить и перекодировать, будем надеяться, что это возможно.
Этот вопрос волнует меня как человека смешанной этнической идентичности. Однако среди моих родителей нет русских, и в то же время у меня нет общего для всех моих родственников этнического языка общения. Поэтому мне кажется, что резкий языковой переход может исключать людей, кому этот переход не дается быстро или легко в силу разных причин. Вопрос участи русского языка пока не раскрыт, а вместо него активно используется английский язык.
Английский − это тоже язык колонизатор, только не наш. И получается, что мы меняем один язык-колонизатор на другой.
Для меня в этом есть какая-то обесценивающая сила, как будто мы резко удаляем целый пласт, берем сразу другой язык-колонизатор и не даем время всем тем, кто не владеет ни своим этническим, ни международным языком. Нашу языковую ситуацию хотелось бы сопоставить с афроамериканским диалектом английского языка (AAVE), но он не кажется совсем подходящим.
C AAVE тут не совсем вопрос колонизации, потому что речь идет о привезенных насильно рабах и их потомках. Конечно, это абсолютно чудовищная ситуация, полное лишение человеческого достоинства. Но там ведь тоже все начиналось с того, что рабам не разрешалось говорить на родных африканских языках, потому что языковой контроль был важнейшей частью колониального контроля. Через несколько поколений новые навязанные языки были все равно присвоены рабами и их потомками, которые создали новые коды, недоступные пониманию колонизаторов.
В этом и состоит суть: как пересобрать этот язык-колонизатор, чтобы в нем возникли и развились коды непонятные его изначальному «производителю». Так было с английским, с французским. К примеру, тунисский по происхождению писатель Абдельваxаб Меддеб писал по-французски. Свой выбор он объяснял тем, что пишет по-французски так, чтобы француз из Парижа его не понял и потерялся, заблудился в его повествовании, как в узких улочках старого города. Я думаю, что и мы можем писать вроде бы по-русски, но совсем иначе, чем русские писатели.
Мне кажется, что в Центральной Азии мы в любом случае все смешаны. И я бы не хотела прочерчивать между всеми нами границы, закрывая окно для диалога.
Как человек, парадигматически смешанный во всем, я вас понимаю. Я тоже не понимаю дискурса [языковой] чистоты. Мы должны осознавать, что никакая культура никогда не была чистой. Все культуры креолизированные и смешанные. Чистота − это опасный миф, ведущий к эссенциализму, к идее биологического и культурного пуризма и исключения «нечистых». Но эта тенденция очень хорошо вписывается в современную ситуацию, к сожалению. Потому что на глобальном Юге и Севере, как и на Востоке и Западе сейчас побеждают популистские, националистические, национально-государственные риторики. Это очень опасно. Каждый закрывается в этой групповой сущностности и самости, в результате чего никто друг друга не слышит. Так отсекается сама возможность солидарности и коалиций. И я, как человек, который тоже не может принадлежать к одной культуре, прекрасно понимаю ваши опасения.
Эту тему пока не возможно обсуждать спокойно, все равно существует острое ощущение боли. Мы только недавно стали спокойно изучать, как казахская культура переживала притеснения в прошлом. Ситуацию, вероятно, обострил резкий приток россиян, прячущихся от мобилизации. Другой же стороной этих событий стали призывы к деколонизации. Происходит коммодификация этого термина, то есть его неверно интерпретируют и массово тиражируют, делая предметом коммерческого интереса. Как мы можем с этим справиться?
Такая тенденция, увы, имеет глобальный характер сегодня. Она проявляется и в Европе, и в Латинской Америке. И это мне очень не нравится. Более того, с началом агрессии России против Украины это приобрело опасный характер. Поэтому я пытаюсь сподвигнуть других деколониальных исследователей на создание некоего публичного «стейтмента», чтобы нас не путали со всей этой неразберихой, в которой политические силы любого спектра присваивают деколониальность. Если в речах Путина однобоко используется часть нашей аргументации, притом вырванная из контекста, то мы должны от этого защититься. Нам важно разъяснить в чем разница и в чем подмена, чтобы нас с этим не путали.
Если популисты, националисты и пуристы всякого толка будут нас присваивать, то и здесь нам нужно себя отделить от этих дискурсов. Если даже российская либеральная и левая тусовка с ее скрытым внутренним имперством, не понимая, что такое деколониальность, вдруг начала обсуждать деколонизацию, причем так, что от понятия осталась только пустая оболочка, то и здесь мы должны четко разъяснить различия в наших позициях.
Но я наткнулась на полное непонимание со стороны большинства известных теоретиков, которые уже около тридцати лет занимаются деколониальностью. Многие из них просто не понимают и не отслеживают ситуацию в Украине как деколониальную. И с некоторыми у нас испортились отношения в силу того, что они остаются к ней индифферентны. Если раньше многие деколониальные мыслители были склонны к двойной критике как Запада, так и местных (нео)колониальных структур, то сейчас все упрощается до критики одного лишь Запада. Тогда как странные авторитарные режимы на изнанке модерности чуть ли не оправдываются ими.
Я написала несколько критических статей за последний год, в которых я анализирую это явление и пытаюсь объяснить, как произошли коммодификация, присвоение и упрощение деколониальности. Особенно раздражает, когда это присвоение происходит в России, где я писала о необходимости деколониальной критики еще 20 лет назад, но никто этого тогда в упор не видел. Причем Россия присваивает деколониальные дискурсы так коряво, как будто они всегда там были или обсуждались.
Иногда у меня появляется ощущение, что вместо обсуждения самой идеи деколониальности мы участвуем в соревновании «Какая инициатива более деколониальна». Причем часто люди не видят разницы между постколониальным, деколониальным и постсоветским дискурсами. Все это превращается в гигантский снежный ком размазанных терминов, который нарастает по мере усиления войны. Есть ли здесь какой-то выход?
Боюсь, что нет. Но я вижу, что сейчас происходит разделение на тех деколониалистов, которые изначально сформулировали этот дискурс, и их своего рода потомков. На тех, кто не способен увидеть конфликт России и Украины как колониальный и деколониальный, и на деколониальные течения, возникшие в Восточной Европе, Центральной Азии и на Кавказе, где деколониальные настроения сейчас развиваются по-своему, и иногда, конечно, с эксцессами.
Можно с этим не соглашаться − я, например, не приемлю националистические настроения. Тем не менее я думаю, что сейчас формируется какой-то свой вариант деколониальности, который учитывает советский и постсоветский опыт, и шире − социалистический опыт. То есть все то, что изначальная группа деколониальных мыслителей не способна критически оценить.
И еще здесь есть такая очень циничная и нехорошая вещь, являющаяся неотъемлемой частью модерности. Например, те же страны Восточной Европы, которые были под советской пятой, были социалистическими, имеют этот травматический опыт. Поэтому во всех этих странах есть музеи советской оккупации. И поэтому им природа агрессии России в Украине понятна. Они, безусловно, на стороне украинцев, и сделали очень многое, чтобы помочь украинским беженцам. Но совсем иначе разворачивалась ситуация с беженцами в 2015 году, когда в Европу прибывали беженцы из Сирии и других стран Ближнего Востока. Практически ни одна страна Восточной Европы не хотела их брать, полагая, что это зона чужой ответственности и какой-то другой нарратив жертвы, за который они не обязаны отвечать.
Для них главным нарративом XX века была агрессия Советского Союза, который их завоевал и оккупировал. И поэтому именно себя они видели главными жертвами истории XX столетия. Все действительно так, потому что из-за этих событий история восточноевропейских государств пошла другим путем. А жертвы колониализма − это совершенно другой нарратив, к которому они якобы прямого отношения не имеют, и поэтому к сирийским беженцам отношение было совсем другое.
Это столкновение нарративов и конкуренция в жертвенности наблюдается все время. Деколониалисты, как люди изначально связанные с мировым Югом, не хотят разбираться в этой ситуации, усложнять свой нарратив дополнительными элементами, например, историей холодной войны, советского влияния и борьбы интересов. Это всё ими не отрефлексировано, и они не хотят об этом писать, потому что сами являются продуктом конца холодной войны, отмены веры в СССР и в социализм. У меня есть некая надежда на то, что именно Восточная Европа, Центральная Азия и Кавказ с их опытом советского социализма и колониальности смогут сформировать другой, более сложный и менее черно-белый вариант деколониальности, который позволит ее спасти от полного обессмысливания.
Возвращаясь к вопросу об СССР как империи, я иногда слышу как его начинают подвергать такой же критике, как, к примеру, Британскую Империю. Хотя это не одно и то же. Мне кажется, что такое отождествление все уплощает, и как раз не оставляет никакого зазора для общего разговора об уязвимости.
В ранних деколониальных работах мы писали о том, что существует имперское различие, и что Россия и СССР − это такая имитационная империя, как и Османская империя, у которой тоже были очень болезненные отношения с Западом, комплекс неполноценности и т.д. Царская империя всегда мечтала о престижной роли в первой лиге империй, но не могла этого достичь, оставаясь полупериферией. Это и порождало странные отношения со своими колониями или сателлитами. Какие-то элементы просто копировались с западных империй, но часто не сочетались друг с другом, и поэтому появлялись противоречия, всегда свойственные имитациям. Советская империя могла одной рукой делать одно, а другой − другое: сначала проводить коренизацию и пытаться вырастить национальные кадры, а потом решить, что это не нужно и менять всю властную верхушку на русскую.
И эти шараханья происходили неоднократно. С одной стороны там могли поддерживаться и специально создаваться какие-то искусственные формы национальных культур: ведь многие национальные культуры были придуманы определенным образом в СССР и не соответствовали более сложной реальности. А с другой стороны происходило насильственное навязывание русского языка, так, что национальные языки было просто невыгодно изучать. С третьей стороны были очень явные, классические колониалистские формы, например, хлопковая монокультура, которая после развала СССР стала совсем нерентабельной. И начиналось это все не в СССР даже, а еще с царской империи. После завоевания Центральной Азии хлопок уже входил в ее планы, потому что хлопковая монополия была тогда в руках США. Но эту хлопковую колониальную историю затем продолжили большевики и, увы, мы знаем как.
Вопрос классификации СССР как империи тоже обострился после начала войны в Украине, потому что Россия и российская пропаганда развивают риторику стирания целой культуры.
Отчасти это происходит потому, что в контексте Украины невозможно использовать идею цивилизаторской миссии или прогрессизма. Во всяком случае применительно к российскому имперскому дискурсу. Если это срабатывало в случае с Центральной Азией или Кавказом − оставаясь при этом отвратительным ориенталистским мифом − то в отношении Украины создается совсем другой нарратив насильственной русификации, поглощения и стирания.
Не заходя в советское и постсоветское время, а только касаясь царской империи, этот тип колониализма и имперского национализма выделил Бенедикт Андерсон, назвавший его насильственной русификацией. Он отличал его от французской и британской моделей. И действительно эта логика прослеживается все время, причем и внутри России, и снаружи. Я часто сталкивалась с ней, живя в Москве, когда даже очень образованные люди говорили «но ты же русская», стараясь это представить как комплимент. Это не попытка представить тебя как иную, а, напротив, попытка вобрать тебя и растворить в великодержавной русскости. Это такой действительно уникальный способ российской колонизации.
Советский Союз в этом плане был сложнее и противоречивее, чем некоторые другие империи. С одной стороны, была риторика дружбы народов и пролетарского интернационализма, которая хорошо продавалась на Западе и на Востоке, и люди в нее верили. С другой стороны − и я пишу об этом в одной из последних статей − СССР очень рано начинает представлять процесс реколонизации как деколонизацию. Огромное число людей в это реально поверили, а многие продолжают в это верить и сегодня. Ведь, как мы знаем, после крушения Царской империи на территории той же Центральной Азии возникли и некоторое время просуществовали независимые республики. А затем их уже обманным путем заманили назад в СССР. То же самое было и на Кавказе. Сначала людям пообещали независимость, национальное самосознание и развитие, использовали часто местную интеллигенцию, чтобы прийти к власти и убедить местное население в необходимости солидаризироваться с большевиками, чтобы потом эту интеллигенцию уничтожить.
Эту типичную для Советского Союза подмену понятий и двойные стандарты сложно объяснить и глобальному Северу, и глобальному Югу. Отчасти это объясняется тем, что капиталистические империи особо не интересовались культурой. Они были прежде всего коммерческие, им нужна была прибыль. Поэтому иной либо демонизировался, либо экзотизировался. И запутанная риторика и пропаганда советского строя − который под соусом равенства и демократии осуществлял геноциды, этнические чистки, чудовищную эксплуатацию, расизм − были не всегда объяснимы для остального мира. Он подходил к этим ситуациям со своими мерками, упуская определенные важные вещи из вида. И все это только начинает меняться сегодня.
Мне кажется, что логика текущих событий никому не понятна. Восстановление СССР − это то, что можно было бы использовать как причину для начала войны.
Я не думаю, что восстановление СССР является истинной причиной. Если присмотреться, ничего советского в идеалах, пропагандируемых нынешней властью, нет. Если взять идеологический элемент, вернее то, что за него выдается, то там очень странная риторика, которая представляет собой гремучую смесь: что-то от Екатерины II, что-то от русской реакционной философии начала XX века. Но все это такая неприглядная изнанка глобального неолиберализма, которая использует даже не вечное настоящее потребителя (как в западном неолиберализме), а мифическое прошлое и сознательный отказ от будущего в качестве единственного своего ориентира. В долгую играть только с прошлым и на прошлом нельзя. Поэтому такие режимы обречены.
Мне кажется, что для формирования нового понимания нужно хорошее осмысление того, что из себя представляет опыт постколониальности и постсоветскости. Ведь это не тождественные вещи.
Я стою на том, что нужно все же разбираться в нюансах и сложностях. История очень сложная и противоречивая вещь, в ней множество переплетений и противоречий. Упрощать и приводить все к бинарным схемам нельзя, потому что реальность гораздо сложнее. Но вместе с тем убирать политический элемент из нашего анализа тоже не стоит, потому что политики в науке было много всегда, и наивно полагать, что этого можно избежать. Возможно, стремление к обобщениям и упрощениям − это еще и марксистский след. Один из марксистских критиков мне как-то сказал «нас всех подвергает насилию капитализм, и это самое главное». Всех, конечно, но всех ведь по-разному. У каждого есть своя конфигурация и траектория порабощения модерностью. Даже неолиберальный капитализм на мировом Севере не такой же, как на периферии и полупериферии. Мы это видим, мы в этой ситуации живем.
Как в таком случае человек, который хочет работать с темой деколонизации, может ориентироваться в этом непростом поле знания?
Я считаю, что желание работать с деколониальностью должно идти не от того, что человек прочел книжку и стал думать, что теперь так модно называть все самые актуальные научные движения. Все-таки оно должно рождаться из самоощущения и самосознания. Мне кажется, что это все равно начинается с себя, со своей истории, с семьи. С того момента, когда человек вдруг понимает, что его мышление и восприятие намеренно организуются и воспитываются определенным образом. Когда происходит систематическое ущемление прав, свобод, образа мыслей и чувств.
Мы ранее говорили об афроамериканцах, они очень хорошо об этом писали еще в начале XX века, анализируя двойственное сознание, характерное для афроамериканской традиции. Человек уже с рождения хочет стать белым, ведет себя и думает порой как белый, поскольку получает образование и воспитание белой культуры. Но при этом он понимает, что никогда не будет допущен в это общество, что на нем всегда будет печать его цвета кожи, печать дегуманизации с точки зрения белого человека.
Карибский поэт Дерек Уолкотт писал об этом парадоксе: «Мы смотрим на мир голубыми глазами из-под черной кожи». И мне кажется важным то, как человек соотносится с этим ощущением. Его понимание того, что его воспитывают в определенных рамках, навязывают ему определенное мнение. И вместе с тем, когда у него есть это ощущение себя в дисгармонии с навязанными ценностями. То ощущение, что человек не совсем принадлежит, или вообще не принадлежит к тому, что считается нормой.
Многие мои студенты в Европе хотят заниматься деколониальностью, но задаются вопросом о том, есть ли у них на это право, поскольку их предки и были угнетателями и завоевателями. Мы много беседуем на эту тему. У меня сейчас есть замечательный докторант. В диссертации он, помимо прочего, осмысляет паттерны воспитания белого ребенка, с детства формирующие в нем определенные модели белой нормативной маскулинности, которые затем порождают насилие. Эта работа очень самокритическая. В какой-то момент у него произошло осознание, что колониальность работает и так, и в идентификации тех, кто является ее бенефициаром.
Это не значит, что сам он расист или колонизатор. Но он понимает, что вся его культура на этом построена и такой продукт она производит. Это ужасно и разрушительно, в том числе и для самих людей, которые вроде бы занимают привилегированное положение в модерности. Колониальность − это сложный процесс, прорастающий во все области жизни. И здесь на первый план выходит попытка услышать другого, а не просто быть толерантным к нему.
Сейчас часто схлопывается пространство для обсуждения общей уязвимости, где мы могли бы отрефлексировать то, как прошлое отразилось на каждом из нас. Все, о чем вы рассказали, отчасти интерсекционально, и говорит о том, что существуют уровни угнетения, уровни страдания.
Мне кажется, что мы над этим должны сознательно работать. Для меня деколониальность сейчас именно об этом. Никто не знает какой вид деколониальности правильный или неправильный. Это все процесс, все постоянно меняется. Мы должны учиться на том, что происходит и реагировать на это, поэтому нельзя повторять как мантру то, что было 20 лет назад. Сейчас это может оказаться неправильным. Нужно здесь и сейчас делать акцент на пространстве диалога и на том, как его выстраивать, как слышать друг друга. Очень опасно, если все снова закончится соперничеством жертв.
При этом складывается чувство, что деколониальность становится экспортным товаром, и это затрудняет построение диалога.
Сейчас в Швеции мы тоже это обсуждаем. Там относительно мало тех, кто занимается деколониальностью. Это новая вещь, но она присваивается со страшной силой. Там очень много белых шведов, которые вообще никакого отношения к этой теме не имеют, но вдруг открывают центры, получают гранты. На все это, конечно, обижаются коренные народы. Например, саамы, которые были угнетены, да и сейчас угнетаемы шведским государством и корпорациями. Они отбирают у коренных народов территории традиционного проживания, мешая практиковать традиционный образ жизни.
Я вижу много проблем и непонимания между деколониальными сообществами, которые тесно связаны с повседневной борьбой за землю, культурную автономию, человеческое достоинство. В Центральной Америке есть очень мощные движения, в том числе и женские, и крестьянские. С другой стороны, там есть стерильные академические деколониалисты, которые много лет обитают в частных престижных университетах США. Многие социальные движения даже не разрешают этим академическим деколониалистам использовать свои знания. Они тоже считают это формой экстрактивизма, когда знания выкачиваются из коренных народов как полезные ископаемые, а потом на основе этого пишутся какие-то научные работы, при этом ничего в жизнях коренных народов не меняется.
Сейчас это очень интересный и важный момент раскола. Как мы можем повлиять на что-то и изменить жизнь этих сообществ к лучшему вместо того, чтобы просто писать книжки и что-то где-то обсуждать? Для меня важно понять, возможно ли это вообще, ведь университет или музей, где в основном поднимаются эти темы, крайне колониальные институции: они всячески препятствуют тому, чтобы пропасть между активизмом и его анализом была преодолена.
Мне кажется, что большая часть всех действий производится для того, чтобы на нас посмотрел Запад. Но я пока не уверена, обусловлено ли это тем, что там легче найти финансирование или это делается для его же легитимации перед угнетаемыми.
Это и есть колониальность, и с этим надо бороться. Но я думаю, что это сейчас практически невозможно. Наверное, какие-то небольшие сообщества будут делать что-то сами, но они будут оставаться невидимыми. Им будет очень трудно найти ресурсы, финансирование и легитимацию. Это по-прежнему огромная проблема, что право на легитимацию даже просто знаний, не говоря о чем-то еще, остается сугубо западным. Я, например, считаю, что университет вообще нельзя деколонизировать как институт. Поэтому призывы к деколонизации университета выглядят поверхностными лозунгами. Университет безнадежен. Его нужно просто закрыть и создать что-то иное.
Вопрос в том, будет ли это легитимно и кто будет это определять. На мой взгляд, это вполне реально, и может скоро произойти. Университет имеет легитимацию в силу социального контракта, действовавшего с конца XIX века, когда началась массовая профессионализация науки, возникли кафедры, профессора и все это стало тесно сопряжено с социальным статусом. Проще говоря, это обмен диплома на право получить работу. Но сейчас это уже далеко не так, потому что диплом и даже ученая степень не гарантируют работы.
У меня есть надежда, что будет создано что-то другое. Что люди поймут, что им какие-то критические знания важнее, чем корочка, которая ничего не дает − уже даже права на работу. И может быть будут больше развиваться какие-то институции, где знания будут связаны с опытом, где местные сообщества будут не просто учиться у кого-то, а совместно создавать знание. В Латинской Америке много таких примеров, но я надеюсь, что будут и у нас тоже.
У нас все это пока сопряжено с большими институциями и их деньгами, конечно же. У низовых инициатив еще недостаточно мощностей.
Конечно. Мы ведь не можем забыть, где мы живем. Мы живем в безальтернативном неолиберализме. Та же ситуация сложилась и в Европе, где есть скромный государственный бюджет и богатые семьи с частными фондами. И все эти источники финансирования очень непрозрачны. Возможно, там это не так грубо, как в России, но все примерно одинаково. Это еще зависит и от самосознания людей. Многим кажется, что если они не будут в институции, то ничего больше не смогут сделать.
Такое происходит и в академической среде. К примеру, я могу себе позволить от чего-то отказываться: от конференций или публикаций. И то не всегда и не до конца, но у многих нет другого выбора. Я уважаю людей, которые уходят из академии, например, Сара Ахмед или Тони Фрай. Но они могут это сделать, потому что у них есть иные источники дохода. Очень многие не имеют другого выбора и остаются в институции, чтобы выживать.
Я не знаю как именно это могло бы измениться, но замечаю часто, что, как бы ужасно это ни звучало, изменения часто происходят в условиях кризиса или катастроф. Тогда люди забывают о деньгах и начинают взаимодействовать как-то иначе. Мне кажется, что в будущем нас это и ждет. Если почитать прогнозы ученых, о которых политики не хотят слышать, человечество довольно скоро, уже к середине этого столетия, столкнется с тем, что многие пространства будут непригодными для жизни. И это приведет к катастрофическому увеличению числа беженцев.
Тогда все эти игры в национальные границы или недействующий ООН исчезнут, эти структуры будут заменены чем-то иным. Мне кажется это единственное, что сейчас может заставить человечество действовать совместно и не думать о деньгах или о встраивании в модерность. Вместо этого люди смогут подумать о том, что у нас, возможно, нет будущего из-за того, как мы живем.