Справка Vласти: Иван Бекетов — поэт, 29 лет, родился в поселке Мерке Жамбылской области, учился в КазНПУ им. Абая на факультете филологии. Организатор поэтического фестиваля «Созыв». Трудился в печатных изданиях и рекламных агентствах. Некоторое время назад стал работать плотником.
— Давай начнем с того, как из поэта ты стал плотником?
— Я плотником как бы и был, родился в семье, где деревом занимались три поколения. Стал по очень простой причине: надо как-то выживать. Я сова, мне проблематично даже не сидеть в офисе, а вообще ездить туда. Плюс я не очень людей люблю, и зачастую, работа в последних офисах заканчивалась тем, что где-то через полгода передо мной стоял компьютер, он обкладывался книгами и люди, которые по краям сидели, они увольнялись. Я начинал проедать мозг — в первую очередь себе, а потом другим.
Как-то в обед вышел покурить, ушел домой, и больше не вернулся, сказал, что надо завязывать с этим делом и занялся тем, чем я могу заработать не какие-то грандиозные деньги, а на чай и сигареты.
— Вы работаете вместе с братом? Вы делаете мебель?
— Не только. В основном выполняем большие заказы - крыши, например, а за мебель взялся именно я. Хвалиться не буду, но на год вперед есть что делать.
— Дерево — это вдохновение?
— Это мастерская по ночам, ты один, тихо, думаешь и что-то делаешь. Вдохновение, музы – это все замыленные слова. Нет никакого вдохновения. Ты просто видишь, фиксируешь нечто. Если тебе дано, если ты способен в этом уловить метафору, это охренительно, а если еще и выразить, то вообще тебе почет и уважение.
— Ты писал, что вы и гробы делаете?
— Да. Серьезно. Если у людей нет денег, иногда делаем бесплатно.
— А имеет значение, из какого дерева гроб?
— Нет, лишь бы полегче был.
— А какие-то бывают заказы: например, вот человеку хочется, чтобы гроб был покрасивее, из красного дерева.
— Никакого красного дерева. Это от лукавого все. Дерево оно само по себе красиво. Ничего нет красивее чистого клена или карагача. А красное дерево – это бред, засорено сознание у людей.
— Вот я всегда думаю: на самом же деле людям все равно, в каком гробу лежать. Наверное, это родственники выбирают?
— Было много случаев, когда сам человек для себя заказывал. Совсем недавно приехал дедушка на велосипеде, и бабушке своей заказал гроб. Сказал, что себе попозже закажет. Родственников нет, вот они и готовятся. А еще у отца был друг с интересной историей. Он когда-то давно сидел в тюрьме, два года притворялся глухонемым и его не могли вычислить. При нем впервые за историю этой тюрьмы стали глухонемых выводить на полевые работы. У него в Алма-Ате была банда, которая грабила бывших советских инкассаторов, и вот он приезжал раза три себе гроб заказывать. У него была дырка в легких, и когда он кашлял, кровь летела. Вот до него все руки никак не дойдут. Там очень интересная история. Раз в тысячу лет такие люди рождаются, чтобы столько увидеть.
— Когда ты стал писать?
— Не помню, давно, в классе третьем. Бабушка очень многое дала, я рос у нее, она была учителем русского языка и литературы, то есть это постоянное нахождение в кабинете, лазанье по полкам, хотя кончено, там все было совдеповское, но корни оттуда. Образ бабки как проводника. И тут мне шесть лет, она умирает, дом освобождается, начинают выносить мебель, а я все равно живу в этом доме. Грубо говоря, в ее кабинете остался книжный шкаф, письменный стол, весь дом был пустой, и мама по утрам через дорогу носила мне завтрак. Я так и не съехал, я там жил.
— Это было желание какого-то одиночества?
— 100 процентов это был кризис. Этот образ бабушки рушится, и ты понимаешь, что ты один остался. А выражение какое? Интернета-то не было. У меня первый телефон появился только на первом курсе.
— Как дома относились к тому, что ты пишешь?
— Я рос как-то сам по себе. Да никак, это не обсуждалось.
— То есть не было таких посиделок: ну давай, прочитай, что ты написал?
— Нет-нет.
— Тебе неловко, когда твои вещи читают при тебе?
— Да. Мне неловко по одной простой причине: я не могу остановиться. Мне все время кажется, что я недостаточно работал, хотя для меня есть несколько авторитетов, двое уже покойных, и я отсылал им то, что писал, хотел услышать мнение.
— Кто это?
— Была короткая переписка с недавно скончавшимся Аркадием Драгомощенко в Санкт-Петербурге, он сказал: «Пиши, работай», это было очень важно для меня, даже не со стороны поэтики, а со стороны философии. Того смысла, который там заложен, те пустоты, которые заполняются. В «Знамени» меня опубликовали, и Ольга Ермолаева, которая приезжала в Алматы, - она запустила в жизнь очень многих знаковых людей: например, Кенжееву ход она дала. Она приехала, я не был на ее семинарах, у меня был жуткий загул. Утром приехал с бутылкой водки, и мы с ней сутки проговорили, и я понял, что занимаюсь тем, что надо. У меня постоянные сомнения. Например, тот ли я язык использую, это сегодня важно, потому что языком пользуются все. Ребенок открыл глаза, включил компьютер и понял метафору. Метафора сегодня, как никогда, доступна и при этом все происходит как на чаше весов. С одной стороны — открытие языка, с другой — кардинальное непонимание. Вроде бы мы все сегодня им пользуемся, понимаем, что вот так вот можно написать, по-журналистски, можно литературно, и при этом мы совершенно перестаем врубаться в то, что язык это не просто так, это не статус в Facebook. Что это способ познания, в первую очередь, познания себя.
— Вы же занимались «Созывом», что произошло, почему его нет?
— Деньги будут, еще устроим. Я же принципиально не хочу ни у кого денег брать, поэтому все на свои деньги делалось.
— Сколько нужно?
— Миллион.
— Это на что?
— Это, грубо говоря: билеты, квартиры, еда, напитки.
— Ты общаешься с другими поэтами, писателями?
— В последнее время нет. Это осознанный шаг. Я давал себе полгода, чтобы завязать, вообще старался не писать. Но Facebook не позволяет не писать. А у тебя уже развитое, обостренное зрение, ты уже не можешь не видеть то, что ты видишь. И если ты не даешь этому ходу, у тебя начинает взрываться голова. Ты уснуть не можешь сутки-двое, начинаешь жрать антибиотики какие-то… Да чувак, напиши это в Facebook, пусть полайкают, допустим, и успокойся. Или зафиксируй это в блокноте. Вот такая беда для меня есть.
— У меня было интервью с Борисом Стадничуком, он говорит, что наше поколение врет себе.
— Я понимаю, о чем он говорит, он очень сильно прав. Этому есть объяснение. Есть глубокое понятие этики – нрав, обычай. Сегодня это понятие, по моему мнению, используется как разменная монета. Мы совершенно не понимаем ни нравов своих, ни обычаев, все очень просто и отсюда подложка, понимаешь: вроде бы я честно написал, но так как я не осознаю где я и что я, то, что я написал, — вранье. В первую очередь я должен разобраться в себе, сказать: чувак, что ты хочешь миру заявить? Что ты пережил? То есть покопаться, внутренний свой фильтр раскрутить, посмотреть, что там есть у тебя.
— Это не связано с тем, что произошел развал Союза? Вроде бы в тебя успели заложить про октябрят и пионеров, а потом все рухнуло, и законы уже другие.
— Не знаю. Трудности все так или иначе пережили, хотя бы визуально. Я не скажу, что я переживал трудности, мы наблюдали полный крах - не цивилизации, а человека, личности, антропологическую катастрофу.
— Но наша литература не смогла пережевать все это.
— Все правильно. Я пишу на эту тему, может, в этом году напишу, а, может, десять лет буду писать, не знаю. Просто люди некоторые еще живые, неудобно.
— Опять же, это вопрос этики. Многие писатели всю свою жизнь проживают, боясь кого-то обидеть, а потом к старости начинают писать. Как Нагибин и Катаев, им терять было нечего, их герои были мертвы. Победит тот, кто проживет дольше?
— Не знаю, у меня нет таких амбиций: потом вспомнить, нетленку написать. Пишу как пишу. Стараюсь хорошо писать, что получается - не знаю.
— У тебя есть амбиция быть непременно напечатанным? Чтобы была книга? У многих есть это стремление, желание увидеть свой труд напечатанным.
— Это те самые амбиции. Это только у нас. В Питере с людьми общаешься, там такого нет. Короче, происходит натягивание литературного гандона на член мертвого тела литературы в Казахстане. Я тебе серьезно говорю, это факт. Понимаешь? Дабы получить удовольствие. Вот что сегодня книжка здесь. Я не знаю, зачем это делается. Зачем тебе книжка, есть Facebook, там ты получаешь моментальный отклик.
— В Казахстане сейчас можно зарабатывать на литературе?
— Да, на нон-фикшине, но это надо вкус и стиль иметь, это очень проблематично. У человека может, есть амбиции, а силенок не хватает. По лицам можно написать, много интересных лиц. У меня есть друг, он на лицо батыр, здоровенный, а работает на стройке, понимаешь, в нем кость видна. Но у нас его нельзя выпускать, он не подойдет ни под одну категорию, там будет все: как бабка убегала с серебряно-золотой сбруей, закапывала в горах, потом приезжали басмачи в 90-х и искали ее, и не нашли, то, что не было реабилитации...
— Почему ты сам это не хочешь написать?
— Яйца маленькие для этого. Это по-хорошему надо на казахском языке писать. Сейчас я работаю над «Симфонией Глинки». Глинка – это улица, на которой я вырос, там было много национальностей, там перечисление домов. Есть персонаж №22, это дом. Вожу за руку читателя и знакомлю с персонажами. Когда это будет - неизвестно, я ленивый очень. Я не могу сесть и написать страницу текста, меня ломать начинает. Мне не нравится сразу. У меня в голове сложился образ, я написал два предложения, и они мне уже не нравятся.
— Ты же учился где-то и несколько раз уходил из университета?
— Я четыре раза уходил с филфака, я все время не мог попасть в график, я вообще не врубаюсь в систему. Я приходил и не мог понять, где я вообще в этой шкале сессий.
— Тебе всегда было так тяжело?
— Я со школы был дурак. Со школы не мог врубиться во всю эту систему, моя бабка там 43 года проработала, она открывала школу, у нее был там первый выпуск, а меня три раза выгоняли.
— В Казахстане может появиться сильный писатель?
— Тут надо сопоставлять этику и слово. Нас как населения очень мало, мы разрежены, мы не можем аккумулировать что-то, 50 лет пройдет, будет тоже самое. Мы никак не влияем на этот процесс, мы пользуемся тем, что есть. Я не уверен, что тут есть персонажи, которые сегодня работают, и что через 50 лет они там что-то сделают. Плюс в принципе у нас очень разреженный, как в аквариуме, образ жизни. Я как-то на Facebook об этом писал, был такой замечательный парень - Маршалл Маклюэн, он говорил: рыба в аквариуме плавает, стекло и вода, и она представляет себе, что за стеклом тоже вода, потому что она в воде находится, а чтобы увидеть, что там, нужна антисреда. Рыбу вытаскиваешь, она охреневает.
У нас антисреды нет. Много пространства и мало людей, это с одной стороны плохо, а другой стороны, как автору мне здесь очень комфортно.
Мне не надо ни перед кем отвечать, не нужно нигде присутствовать, делать отчеты, издавать сборник раз в год, чтобы быть в среде. Я знаю, что я здесь есть и что до следующего автора 200 км степей, классно, и мы друг друга видели один раз за 10 лет, и никто никому мозг не парит.
— Для нашего человека что может стать такой антисредой? Отъезд в Москву?
— Вот с режиссером Эмиром Байгазиным ваше интервью. Он съездил, увидел, и теперь у него расширилось сознание, но он ничего не сможет сделать, вот в чем беда. Здесь не пробьешь, потому что наработанного у нас нет.
— Возвращаясь к университету. Он способен дать художника?
— Да, конечно. Я там много чего черпанул. У меня в университете скорее было неформальное общение в том плане, что я общался с профессорами, но не в рамках лекций. А на лекции я особо не ходил.
— Мне всегда казалась сомнительной идея научить кого-то писать.
— Американцы уже доказали, что если ты захочешь написать книгу, ты можешь пойти на курсы, и научиться писать. Но тут важен объем знаний. К примеру, ты прочитала 200 исторических книг. Ты пошла, месяц поучилась, и написала историческую книгу. Тебе дадут механизмы, которые за 200 лет разработаны, но опять же, оно тебе надо или нет? Но с другой стороны, если у тебя нет интенции, толчка, нет внутренней потенции, ты ничего не сделаешь. У тебя будут знания, тема, ручка, ноутбук, ты будешь мучиться-мучиться, ты напишешь 30 страниц, но получится полное говно, потому что нужно еще обладать зрением.
— Есть казахстанские поэты и писатели, которых ты с удовольствием читаешь?
— Нет. Я даже собой не интересуюсь.
— Неужели у тебя не бывает такого: написал вещь и думаешь: «Ай да Бекетов!»
— Нет, у меня была попытка одна, но здесь она не прочиталась, хотя она вышла в «Воздухе». Это цикл «Вакуум», где я попытался передать кое-что, но оно не считалось. У нас люди читать не умеют.
— На это все жалуются: и киношники, и художники. «Созыв» - это попытка объединиться?
— Нет, это просто пьянка с теми авторами, которые мне были на тот момент интересны.
— А сейчас они неинтересны?
— Сейчас роста нет. Может, я не расту, может, я не понимаю. Но роста нет не только в поэзии, так во всем.
— Вот смотри, вами занимались – Виктор Бадиков, Ольга Маркова. А кто занимается теми, кто идет следом за тобой?
— Паша Банников занимается. Литературное производство у них по фордовскому методу. Вообще никто не занимается. Тут еще надо коснуться одного: эстетики. Хрен с этикой, мы ее потеряли. Мы эстетику не развиваем, чувство ритма, чувства прекрасного нет. А мгновения есть, их надо собрать воедино и показать 17-летнему студенту, например. Вот это хорошо, а вот это плохо. Поэзии сегодня читатель не нужен, нужен слушатель. Сегодня поэзия опять ушла с группировки Пушкина в группировку Курмангазы. К музыке больше склоняется.
— Ты не жалеешь о том, что ушел с рекламного рынка?
— Я там никогда не был, это было просто выживание. Никогда не вникал по-серьезному в дела каких-то групп, агентств, я плохой сотрудник. Была такая штука: мы продавали Мицубиси, я поехал к ним в офис продавать проект, потом эти билборды по всему городу висели. И мы в этом новом Мицубиси стоим в пробке. И едем продавать машины. Я думаю: какой пи..дец, мы едем продавать машины, и не можем ехать, потому что их дохера, этих машин, надо валить. Был внутри такой диссонанс.
Еще одна проблема в том, что у нас люди любят тебя приштамповывать. Если ты не с правыми, то ты с левыми. Нет, просто ты художник, ты имеешь право сейчас сказать, а завтра отказаться от всего, что ты сказал, если это не претит твоему внутреннему чувству. Внутренняя мера – это очень важно. Говоря о поэзии, мы в первую очередь имеем дело с человеком изнутри, а потом уже все остальное.
— Проза тебя интересует?
— Да, я прозу очень люблю.
— Но все же ты поэт.
— Стараюсь им быть, с прозой какие-то отрывки получаются. Есть понятие короткого дыхания, когда ты долго-долго варишь в голове, потом выдаешь это в 12 строках. А есть понятие длинного дыхания, когда ты долго-долго варишь и начинаешь выдавать, и эта варка только начинает бурлить. Вот долгого дыхания у меня нет. Те прозаики, которые у нас известны, не буду называть их имена, а то пообижаются, вы тоже там, кстати, (речь о книге «Excuse me, фак off» Мадины Искаковой, Мади Мамбетова и Светланы Ромашкиной – прим. V) вообще не врубаются в то, что такое проза. Потому что у человека чувствуется по тексту, что у него короткое дыхание, что ему нужно писать пьесы, как вам, например.
— Да, мы бегаем на короткие дистанции. Давай вернемся к мастерской. Ты откроешь свою фабрику?
— Никогда в жизни. Я не возьму рабочих. Я брал пару раз, пытался шлифовать, но не могу смотреть на то, как человек может все испортить. У меня маленькая мастерская на одного человека, в основном я все делаю сам. Если крупные штуки, то брат помогает. Дерево беру в Бурундае. С деревом у нас тоже беда, дерева у нас нет, приходится его ловить в прямом смысле. Дерево всегда связано с морским портом, а мы очень далеко от большой воды, мы в попе мира находимся в этом отношении. Это и хорошо, и плохо. Хорошо, что нет засилья никакого, я могу спокойно делать все что угодно и это продается, а с другой стороны, когда срочно нужен материал и инструменты – ну нету.
— Ты счастлив сейчас?
— Я в принципе пессимист. Просто у меня утопические взгляды на все. Я на вас смотрю – и мне вас жалко. Потому что быть журналистом в Казахстане — это полный пи..дец. Вы пытаетесь описать технологическую катастрофу, которую мы наблюдаем, а в это время вокруг нас происходит антропологическая.