Михаил Акулов, историк, Ph.D, декан Базового Факультета Казахстанско-Британского Технического Университета, специально для Vласти
В американских городах нашего человека уже не удивишь ни обилием товаров, ни разнообразием услуг, ни феерией неоновых красок, ни полифонией из людской возни и машинного скрежета, что белым шумом стелется под самую интимную беседу с глазу на глаз. Яркие капиталистические тропики принимаются как данность даже теми, кто еще помнит однообразие и холод советских ландшафтов. Качество, надежнее всяких берлинских стен отделявшее когда-то один мир от другого, с триумфом свободного рынка перешло обратно в количество и теперь, встречаясь с родственниками или знакомыми, побывавшими за границей, мы получаем отчет о полицейских на квадратный метер, спелости манго, пластмассовом вкусе помидор, и гендерном балансе в модном ночном клубе. У них, мол, все так же, только иначе.
Тем не менее, ощущение, что неограниченная власть денег принимает на отвоеванной у коммунизма территории формы схожие с американскими, может возникнуть лишь у доктринеров с оскопленными огранами восприятия. Достаточно принять участие в банальной бытовой сделке, оставив в стороне сотканные из тщеславия и ксенофобии предрассудки, чтобы осознать, наскольно различны в самой своей природе “товарно-денежные отношения” на Западе и у нас (можно добавить, что на фоне поверхностного сходства различия эти проявляются сильнее, чем когда-либо). Бывший советский человек, наделенный ныне правом удовлетворять свои потребительские нужды сообразно финансам, регистрирует наличие подвоха в американском сервисе почти моментально, и при этом совершенно неважно, находится ли он в люксовом торговом центре на 5 авеню или же в лавчонке, продающей незамысловатый рецепт реднековского счастья в виде “ammo, lotto & beer”. Подозрение вызывает даже не любезность обслуживающего персонала (неотъемлемая, в общем-то, часть приобретенного пакета), а какое-то личное соучастие последних, их радушие и полное погружение в этот отрезок пересекшихся жизней, отмеренный началом и концом коммерческой операции. Доброжелательность кассиров, разговоры “по душам” с официантами “про между прочим”, наконец, бильбоарды с матерыми риэлтороми и адвокатами, истинными shyster’ами, призывающими совершенно по-свойски, с дядюшкиным глянцем в глазах, довериться их многолетнему опыту - все это плохо вяжется с тем фактом, что цена всему этому - n-значное число с долларовым знаком впереди. Ведь искреннее желание помочь человеку, стремление угодить его вкусам, готовность выслушать в трудные моменты - все это, по твердому убеждению гостя с восточных окраин Европы, должно являться производной особой к человеку приязни, чувства, в котором нет места выгоде. Иначе это сродни любви за деньги, не более чем расчету и лицедейству.
Не замечая к себе личной симпатии, соотечественник испытывает нечто вроде когнитивного диссонанса. Здесь, однако, проявляется ключевое свойство капитализма по-американски. Впечатление, что люди тебя обслуживают как будто ты им дорог - дорог, как таковой, а не как источник дохода - является больше, чем просто впечатлением, так как суть заокеанского капитализма не противоречит сути их любви. Можно сказать больше: взаимопроникая, любовь и капитализм во многом определяют принимаемые друг другом формы. Так, фермер-животновод, занятый в коммерческом проекте, застрахован от парализующих душу следствий экономической рациональности благодаря крепкой эмоциональной связи со своим трудом, и, соответственно, со своим продуктом. С другой стороны, откладывая с каждой получки на будущее своего ребенка, заботливые родители не видят ничего дурного в том, чтобы потребовать возврата вложенных средств, по возможности с учетом инфляции, как только подросшее чадо, по их мнению, обретет финансовую независимость. Чувства, не поддающиеся ни мере, ни выражению, и деньги, любящие, как известно, счет, гармонично сосуществуют, и быть может поэтому, вопреки прогнозам (подкрепленным частыми стачками и наличием высокоорганизованной рабочей силы), американское общество на рубеже XIX-XX веков так и не восприняло социалистическую идею. Не воспринимает оно ее и поныне, даже несмотря на недавние выступления “девяносто девяти процентов” и повсеместное недоверие к Уолл стриту - этой квинтэссенции капитализма без любви.
В отличие от американцев, у нас, заложников культурного кода, унаследованного от советских времен, капитализм и любовь - понятия несовместимые. Ни о каком “как будто” тут речи идти не может, и если во время обслуживания гостю совсем уж прочувствованно улыбаются, по всей вероятности это флирт, или же начало “настоящего” чувства. В стране гипербореев Гермес с Афродитой обречены на безмолвие; вдоволь наслышанные о противоестественных последствиях союза, они держатся стороной, и при встрече стараются не замечать друг друга.
Стоит ли особо распространяться о причинах подобного явления? Крестьянская община, мало что разумеющая в хитросплетениях рынка, и оттого шарахающаяся от него, как от прокаженного; патриархальное государство, ревностно оберегающее свою монополию на всякую инициативу, и приучающее своих подопечных жертвовать временем, ресурсами, а подчас и собой, не ожидая ничего взамен; озабоченная положением народа интеллигенция, бросающая вызов государству, но и одновременно зеркально ему вторящая своими требованиями героических усилий под предлогом общего освобождения; наконец, пришедшая к нам с византийско-исламского востока религия, усматривающая в деньгах ("Мамоне", "Золотом тельце") если не само зло, то его ближайшего соратника - словом, все тот же знакомый список из usual suspects, досье на которых автоматически ложится на стол к историку при обнаружении очередной культурной напасти. Как говорится, ничего личного, просто рутинная проверка.
В свою очередь, засевшее глубоко в сознании убеждение о несочетаемости любви и денег стало тем материалом, что питает отечественные представления о справедливости. У англосаксов принято считать, что fairness (не переводимое на русский язык слово) является частью повседневности, результатом постоянных переговоров и временного компромисса. О личных интересах не забывают, но и о чужих и общих, тоже, и поэтому влюбленные без стеснения заключают prenuptial agreement, а покупатели с продавцами участвуют в fair trade. Для нашего человека это неслыханные вещи, отдающие то ли скандалом, то ли слабоумием (fair trade, “справедливая торговля”, вообще оксюморон). Лишенное динамизма понятие справедливости в околороссийских краях отождествляется с благом, установленным раз и навсегда на основе приписываемых абстрактному индивидууму добродетелей. Их торжество подразумевает бескорыстное служение друг другу, акта, для которого одного взаимного признания мало: глобальным фоном может быть лишь любовь всех ко всем, утопия, за повсеместное внедрение которой в семнадцатом году взялись идеалисты-большевики.
Результат этой революции идеалистов хорошо известен. Семьдесят лет спустя, их разуверившиеся потомки провели свою революцию - революцию циников - отказавшись следовать за миражами и задав курс на обогащение. Обыватель в целом согласился, но фантомная боль в виде ностальгии по СССР осталась. В чем же ее суть? В мечтах о крепкой хозяйской руке? В тоске по уверенности в завтрашнем дне? В гордости без проку за балет и за ракеты? А может обыватель грезит воспоминаниями о вечерних посиделках на кухне, выстоянных в очередях удачных приобретениях, выпивках посреди рабочего дня - образах, что, наслаиваясь на опыт общей нищеты, кажутся сейчас симптомами все той же любви? Пришедшее на смену эре коллективной близости время индивидуального успеха и благополучия невыносимо в первую очередь меркантильностью в межчеловеческих отношениях, принимаемой, как правило, за аксиому. В этом контексте не вызывает удивления разделяемая многими надежда на скорый демонтаж чуждой большинству системы; более интересной, однако, кажется общественная реакция на западные санкции, отразившаяся, в противовес ожиданиям их инициаторов, в факте сближения общественного мнения с государственным официозом при стабильно падающем уровне жизни и растущей международной изоляции.