Например, когда врач, делая узи, запускает в кабинет 15 студентов, не спросив у Анны, честно оплатившей осмотр, не против ли она; или когда ее, едва осознавшую весь ужас диагноза, в первую очередь гонят за бахилами, не пуская в туалет; или заставляют таскаться с обходным листом по осмотрам, которые к конкретной проблеме не имеют никакого отношения; или не выражают никакого сочувствия, «нормального родишь»; или предлагают положить в больницу, тупо залив в нее кучу лекарств, которые не факт, что чем-то помогут; или, наконец, когда врача больше волнует, что Анна сначала пошла к его коллеге-конкуренту, а не ее боль… В предисловии к книге она пишет, что взялась за нее, чтобы попытаться изменить холодно-бюрократическую медицинскую систему. А в интервью Vласти Анна Старобинец рассказывает, во-первых, о том, каково ей было писать о, вероятно, самом тяжелом периоде в жизни, во-вторых, - рассуждает о природе постсоветской медицины.
— Анна, как вы смогли найти баланс?.. То есть, написать книгу очень личную, на очень непростую для вас тему, выдержав, при этом, ее в отличном ритме, стиле? Сильна ли была внутренняя борьба между человеком (который всегда может, в самом широком смысле, сорваться, «забить») и писателем, журналистом?
— Я искренне рада, если баланс действительно соблюден. Я думаю, дело в том, что ритм, стиль и прочее я просто успела довести до автоматизма за те 12 лет, что пишу книги. Язык – мой рабочий инструмент и я имею наглость думать, что пользуюсь им довольно непринужденно в любой ситуации, даже беспросветной и отчаянной. Если бы это была моя первая книга – безусловно, я могла бы и сорваться, сфальшивить, «дать петуха».
— Тяжело ли было писать эту книгу? Заново все прожить? Знаете, просто у меня, несмотря на все, осталось светлое впечатление от нее...
— Иногда было тяжело. Например, за сцену родов я не могла взяться месяц. Я хорошо ее видела, я знала, как ее написать, но просто не могла сесть за клавиатуру и собрать буквы в слова. Я тогда уже была на девятом месяце беременности моим сыном Левой. Но когда все же заставила себя – все написалось быстро, легко, и главное, мне сразу стало гораздо лучше. Как будто все это время у меня на груди лежало что-то тяжелое, а потом я это сбросила. Хорошо, если в финале впечатление светлое: моей первой и главной целью было начать общественную дискуссию на эту тему, но второй и тоже очень важной – помочь женщинам и их родным, прошедшим через потерю ребенка, почувствовать хотя бы небольшое облегчение. Заново все пережить, переосмыслить – и отпустить. Наверняка и для меня самой написание этого текста имело психотерапевтический смысл. Ну и еще. Один человек, известный писатель, как-то сказал про меня, что я живу по принципу: «что не написано, того не существует». В каком-то смысле это так и есть. Эта книга – дань уважения моему безымянному сыну. Я написала про него – и, значит, теперь он есть.
— Как вы думаете, почему темы, вроде поднятой вами, в «постсовке» предпочитают замалчивать? Почему болезнь считается постыдной?
— Потому что у нас постсоветское общество, пуританское общество, средневековое общество – выбирайте ярлык по вкусу. В этом обществе – несмотря на гроздья разноцветных сисек-писек в телевизоре – в каком-то смысле по-прежнему «секса нет». И все, что связано с деторождением, а тем более с мертворождением, до сих пор подсознательно воспринимается и медиками, и женщинами, и их мужчинами, во-первых, как нечто непристойное. Этакая специфическая женская грязь, в которую мужчинам лучше не влезать, чтобы не замараться. А во-вторых – как результат грехопадения. Тема греха вообще здесь очень важна. Классический ответ советской акушерки женщине, кричащей в родах: «Чего орешь? Больно? А когда с мужиком развлекалась, небось приятно было?» - это фактически утверждение, что за грех падения женщина неминуемо расплачивается тяжелыми родами, и это совершенно естественно. Что уж говорить о грехе, приведшем к тому, что у ребенка сформировались патологии? Наверняка это какой-то особо тяжелый и изощренный грех. Женщина, которая носит ребенка с генетическими нарушениями, наверняка пила, курила, употребляла наркотики, болела сифилисом, а еще думала злые мысли и отрабатывала плохую карму прежних воплощений. Именно женщина – хотя, казалось бы, азы генетики проходят сейчас классе примерно в пятом, и обществу XXI века должно быть прекрасно известно о том, что за формирование эмбриона отвечают женские и мужские гены в абсолютно равной пропорции, пятьдесят на пятьдесят. Но, поскольку зона «женского низа» - это зона средневековья, вместо горя женщину, которая носит больного или обреченного ребенка, общество заставляет чувствовать стыд.
— В книге вы, кроме прочего, описываете девушку-психолога из одного из московских медучреждений. Она молодая, но ее отношение – безразличие, абсурдная логика – откуда это, на ваш взгляд, в молодых людях?
— Я думаю, причина здесь – традиция. Так называемая советская «карательная психиатрия» - она на то и карательная, чтобы наказывать, контролировать, одурманивать лекарствами, привязывать к кровати, – а не поощрять, поддерживать, освобождать, вести душеспасительные беседы, подбирать правильные, мягко действующие препараты и развивать сильные стороны личности. Та же карательная традиция жива и в бесплатной постсоветской гинекологии (в платной все уже довольно мягко – но лишь до тех пор, пока женщина в целом здорова). В случае потери ребенка две эти карательные традиции счастливо встречаются.
— Откуда это безразличие? Бюрократия, причем, в такой, казалось бы, очень человечной, человеческой области, как медицина? Вот эти все обходные листы ненужные, откуда это все? И почему это некуда не девается? Почему, на ваш взгляд, все так?
— Опять же, традиция. Бюрократия – это штука самозарождающаяся в любой системе, но в российской медицинской системе она еще и наследница могущественной советской бюрократии. Для того, чтобы женщина с пузом, в панике и в горе, не бегала по поликлиникам с обходным листом, нужно чтобы кто-то специально позаботился об этой женщине, о ее психологическом состоянии, чтобы кто-то издал указ об отмене обходных листов. Чтобы в рамках имеющейся бюрократии было специальное подразделение, исписывающее кипы бумажек на тему «психологического состояния пациентки, прерывающей беременность на позднем сроке». Но в нашей – читай, советской – традиции такого подразделения нет. Потому что наша бюрократия заточена под спартанское общество в целом здоровых и сильных людей. Слабаки с бракованным плодом в животе – они просто вне сферы интересов. На них не принято тратить время. О них вообще не принято думать. Они – выбраковка в ходе естественного отбора.
— Из книги (вы, кажется, не говорите этого прямо, но, тем не менее…) становится ясно, что в значительной мере постсоветские (назовем это так) больницы в чем-то имеют черты тюрем: четкий график приемов, ничего нельзя etc. На ваш взгляд, есть ли тут какая-то связь с печальным лагерным прошлым, общим для всего бывшего СССР?
— За весь бывший СССР не скажу – например, в современной Латвии медицина хоть и бедная, но выстроена по вполне либеральным европейским принципам, родственников пускают в реанимацию, большинство клиник открыты круглосуточно для посещений, можно приходить и уходить. Про некоторые бывшие республики я просто ничего не знаю и не берусь утверждать. Но в России, а также, насколько мне известно из свидетельств знакомых, в Белоруссии и Украине, государственные больницы устроены по принципу лагерей, где пациент отбывает срок в одиночестве, изредка получая передачи с воли и свидания с родными.
— Скажите, был ли уже какой-либо отклик от героев книги (как положительных, так и отрицательных)?
— Книга еще не поступила в продажу (на момент подготовки интервью – Vласть), поэтому ее читали только самые близкие друзья. Один из них извинился за то, что пытался делать вид, что ничего не случилось, и не поддерживал со мной разговоры на тему моей потери. В книге есть отдельная глава про, как я его называю, «кольцо молчания», которым окружают женщину, потерявшую беременность, как бы с целью ей помочь «побыстрее забыть о случившемся», хотя на самом деле женщине нужно как раз обратное – чтобы с ней об этом поговорили, признали, что она действительно потеряла ребенка, и чтобы к этой потере проявили уважение. Мой муж сказал, что книга получилась хорошей и с литературной, и с эмоциональной точки зрения, и что я правильно сделала, что ее написала. Подруга плакала. Одна знакомая, которая сама прошла через подобное, и которой я отправила рукопись, категорически отказалась ее читать, хотя говорила со мной на эту тему. Но, полагаю, все самые острые реакции я получу после того, как книга поступит в магазины.
— В книге психолог из немецкой больницы, голландка, она вам говорит, когда речь заходит о братской могиле, где лежат малыши: может им так лучше, не так одиноко, может, они там играют вместе. И я подумал: потрясающий какой образ! Трогательный, величественный, жизнеутверждающий, грустный. Все там есть. Скажите, пожалуйста, не кажется ли вам, что жизнь все-таки, бывает, дает такие образы, которые придумать невозможно? Которые искусству не по зубам? Или искусство выше? Или вы не принимаете такого рода разделений?
— Все самые сильные образы искусству дает только реальная жизнь. Все писатели – воры. Даже фантасты. Писатели постоянно воруют из жизни – людей, ситуации, судьбы, диалоги, сексуальные сцены и сцены смерти. Психологи, вероятно, делают то же самое. По крайней мере, хорошие профессионалы. Играющие в песочнице дети – это тот образ, который взяла из жизни – из мира живых – психолог клиники Шарите. Тем самым навсегда оставив в моем и даже вашем сознании моего мертворожденного ребенка - живым. Живым и настоящим.